1. Введение
  2. Гуманизм и Шартрская школа
  3. Ответ критикам

❧❧❧

Введение

Схоластический проект, возникший трудами магистров соборных школ в первой половине xıı века, представлял собой попытку создать единое и всеобъемлющее поле знания, в границах которого нашлось бы место и для тривия (грамматики, логики, риторики), и для квадривия (арифметики, астрономии, геометрии и музыки), предметом которого был внешний мир природы, и для таких новых наук, как систематическое богословие и каноническое право. Следовательно, такая программа охватывала мир природы в его связи с миром сверхъестественного и, исходя из этой взаимозависимости, определяла те законы, которым надлежало подчиняться христианам Западной Европы.

Разумеется, было бы абсурдным предположить, что все без исключения студенты изучали все эти предметы, или что все они предавались ученым занятиям по одной и той же причине – да это и попросту невозможно. Но мало помалу, где-то с середины xıı века, особенно талантливые школяры, по необходимости начинавшие со штудирования положений грамматики и логики, обнаруживали, что в той или иной форме склоняются к изучению либо естественных наук (в особенности медицины, астрономии и астрологии), либо боговдохновенных: богословия или канонического права.

Вне всякого сомнения, в рамках схоластического проекта следует ожидать значительного многообразия форм интеллектуальной жизни, но, в общих чертах (как мы увидим в 6 и 9 частях данной книги), существовали причины, неизбежно приводившие к доминированию парижских школ в области свободных искусств и теологии, что стало фактом интеллектуальной жизни лишь за несколько лет до того момента, когда школы Болоньи заняли лидирующие позиции в области свободных искусств и канонического права. Разработка этих областей знания – великое достижение средневековой схоластической учености, и примерно к 1160 году расположенные в Париже и Болонье соборные школы преуспели, значительно превзойдя все остальные вместе взятые, в создании предпосылок для изменений в мировоззрении жителей Западной Европы и в их законосообразной повседневной жизни. Своим успехом они были обязаны трём феноменам: во-первых, постоянно росли и население Западной Европы, и благосостояние этого населения; во-вторых, сохранялась уверенность в том, что накопленные учёными мужами древности знания совершенно достоверны; и, наконец, казалось возможным «собрать» эти знания воедино так, что полученной системой будет удобно пользоваться.

Перед лицом этого великого союза знаний о преходящем и вечном, когда речь идет о достижении столь важного результата, говорить отдельно о Париже, отдельно о Болонье кажется изрядным крючкотоворством. Но подобные события происходят в определенных местах потому, что где-то есть условия, в которых это возможно, а где-то – нет. Более того, места, где такого рода явления не наблюдались, подходили для развития других областей знания, в конце концов бросивших вызов гораздо более согласованным и важным для организации повседневной жизни сведениям, накопленным в средневековых университетах. Мы займемся этими центробежными тенденциями в следующих томах. Но есть место (и школа), – место само по себе поразительно привлекательное, где, как предполагают, была написана столь же пленительная страница интеллектуальной истории Запада, – о котором мы в последствии говорить не будем. Поэтому необходимо объяснить, в чем причины сей «лакуны».

Речь идет о Шартре, о котором практически во всех опубликованных в последние сто лет сочинениях о соборных школах xıı века говорят, как о месте выдающемся: считается, что находившаяся там школа была очень влиятельной, а учившие и учившиеся люди отличалась оригинальностью мысли. Так что, по-видимому, основания для умолчания следует прояснить.

В опубликованной в 1970 году работе я изложил основные доводы, на которые опирается моя уверенность, что своей заработанной в последнее столетие репутацией Шартрская школа обязана ошибочному истолкованию фактов. Мои доказательства вызвали резкую критику, и лишь немногие коллеги частично с ними согласились. Так что, мне кажется, справедливее всего будет воспроизвести доказательства на этих страницах, а затем кратко ответить на выдвинутые против них контраргументы, и лишь затем двинуться дальше.

Начать следует с замечания, – и впоследствии это станет ясным, – что я не утверждаю, будто Шартрская школа не играет вообще никакой роли в происходившем в xıı веке становлении схоластики. Я утверждаю, что она была столь же важной для этого становления, как и другие соборные школы Северной Франции того периода, но сама идея о её превосходстве или особенной роли в этом процессе есть следствие сочетания нескольких ошибок, и идею эту следует отвергнуть.

И в самом деле, если бы единственным результатом этих ошибок стала всего лишь уверенность в особой значимости школы, существовавшей при одном из прекраснейших соборов Северной Франции, можно бы было оставить всё, как есть. Но случилось кое-что ещё. Утверждают, будто Шартрской школе был присущ гуманизм особого типа, резко контрастирующий с предположительно негуманистической направленностью мысли более успешных соборных школ Парижа и вообще тем, что называют «схоластическим проектом», «схоластикой», – а вот тут-то, я уверен, и совершают чудовищную ошибку, обедняющую наше понимание истории схоластической мысли. И вот поэтому в приведенной ниже статье (основной её задачей, правда, было исследовать, насколько активной была интеллектуальная жизнь Шартра на самом деле) предпринимается попытка опровергнуть аргументы тех многочисленных учёных, которые неоправданно противопоставляют цели интеллектуалов, чьи имена почему-то связывают исключительно с Шартрской школой, и цели их парижских коллег. Я убежден, что такое противопоставление безосновательно, и что в том числе и из-за него мы неправильно понимаем сущность всего схоластического проекта. Таким образом, это вопрос не только того окружения, в котором зародилась схоластика: он связан с планом здания в целом, и касается целей, во имя которых оно возводилось. В прочих главах данной книги (а также и той, что последует за ней) мы займемся детальным рассмотрением сути схоластической программы и ее практических приложений. Но для начала следует развенчать гипотезы о существовании ещё одной, приносившей совсем другие плоды программы, которую изображают небывало многообещающей и притом безвременно, так сказать, в зародыше, погубленной. Итак, вот моя статья 1970 года и ответы тем критикам, кто воспротивился выяснению обстоятельств дела с такой силой, словно речь шла об акте вандализма.

Гуманизм и Шартрская школа

I

Найдётся не так уж много организаций, которые превозносились бы учёными столь единогласно, как Шартрская школа.35 К ней относятся с симпатией и восхищением: с симпатией потому, что она будто бы являлась островком гуманизма, которому вскоре, как только интеллектуалы сосредоточатся на изучении юриспруденции и богословия (к которым большинство людей относятся без особой любви), предстояло быть захлестнутым водами педантства; с восхищением же потому, что в средневековом мире, где все более важной становилась специализация, Шартрская школа представлялась центром развития культуры вообще и литературы в частности. Полагают, что погибла она в блеске и славе. Её история – это не история медленного упадка: пятьдесят лет она была вознесена на высочайшую из вершин, чтобы затем внезапно погрузиться во тьму. О ней больше никто ничего не слышал, за исключением, разве что, любителей курьёзных фактов.

Её восхваляли по множеству причин: как практически единственное место, где бережно культивировали платонизм до того, как Аристотель «засушил» философию, вытравив из неё всякую поэтичность; как покровительницу искусств, красноречия и стиля во времена, когда изучение древних авторов ещё не было вытеснено из академической программы; за легкий привкус язычества – и это в мире, который все дальше уходил по пути ортодоксии. И, наконец, если язычество нас не прельщает, то в последние годы учёные с удовольствием установили, что то, что кажется язычеством, на самом деле было самым настоящим христианством. И вот все довольны, а репутация Шартра ещё безупречнее, чем когда бы то ни было ранее.

Это триумфальное шествие продолжается немногим больше столетия, и является эпитомой последнего века истории медиевистики в целом. Составители вышедшей из печати в 1814 году Histoire littéraire de France ничего или почти ничего не знали о Шартрской школе. Они все ещё разделяли убеждение, что центром всякой интеллектуальной жизни является Париж, и без обиняков отнесли деятельность двух братьев, Бернарда и Тьерри Шартрских, вскорости провозглашённых светилами Шартрской школы, к Парижу. Даже в 1850 году в своем удостоенном награды эссе о средневековой схоластике юный Бартелеми Оро (Hauréau) лишь вскользь взглянул на Шартр. Но события принимали совсем другой оборот. В 1855 году другой молодой человек, Л. Мерле (Merlet), сделавший заметный вклад в изучение Шартрской школы, опубликовал собрание писем, которые (как он утверждал) впервые продемонстрировали, как в начале xıı века процветала в Шартре учёность.36

Затем в 1862 году та же самая идея была развита Шааршмидтом (Schaarschmidt), доказывавшим, что в 1138 году соборная школа Шартра была местом достаточно привлекательным для того, чтобы Иоанн Солсберрийский покинул ради неё Париж и провёл там два года, на протяжении которых слушал Уильяма Коншского.37 Так на шартрскую «доску почета» были занесены имена двух величайших ученых xıı века. К Уильяму Коншскому и Иоанну Солсберрийскому присоединились Бернард (по прозвищу Сильвестр) и Тьерри Шартрский, – и эти четыре имени легли краеугольными камнями в основание Шартрской школы.

Все эти работы и предположения относятся к предыстории Шартрской школы. Её история начинается с появления в 1884 году Illustrations of the History of Medieval Thought and Learning Р. Л. Пула (Poole). В блестящем труде молодого учёного была глава «Шартрская школа» – первый пример использования этого термина в современном его смысле, для обозначения единства существовавшего некогда института и культивировавшегося в его стенах стиля мысли. В значительной степени именно благодаря этой главе сложился комплекс представлений о Шартрской школе и её истории. Несмотря на множество ошибок, впоследствии исправленных самим Пулом, данная им характеристика никогда не подвергалась серьезному сомнению. Смысл её могут резюмировать его собственные слова: рассказав о высоком положении, занятом школой при умершем в 1028 году епископе Фульберте, он говорит, что незадолго до 1115 года

…под управлением сначала, надо полагать, Теодорика, а затем – его брата Бернарда, школа вновь привлекает внимание; с тех пор и примерно до середины xıı столетия она пользовалась особым уважением, постепенно становясь всё влиятельнее и, в конце концов, заняв первое место среди соборных школ Галлии; первенство её практически невозможно было оспорить.

Это лидирующее положение было достигнуто, по мысли Пула, благодаря усилиям Тьерри, «отважно сделавшего самые дерзкие выводы из принципов реализма», и его брата и наследника на посту канцлера школы, «благочестивого платоника», «гуманиста» и учёного, чьё излагаемое «с искренним пылом» космогоническое учение «было совместимо лишь с какой-либо формой пантеизма». Под управлением этих людей, использовавших методы «более приличествовавшие университету, чем школе», Шартр, возможно, привлекал учеников меньше, чем некоторые другие школы, но то были школяры «бесспорно выше классом, чем студенты парижских Мелуна, Сен-Женевьев или Пти-По». В качестве доказательства он приводит решение Иоанна Солсберрийского покинуть Париж («после двух лет, на протяжении которых он учился у лучших диалектиков Парижа») ради еще трёх лет в обществе магистров Шартра. Среди этих магистров были такие люди, как Уильям Коншский, «платоник, учитель космологии и грамматики, сочинения которого являют прекрасный пример свободы мысли, колыбелью которой было строгое спокойствие Шартра», Ришар-епископ, «соперничать добродетелью с которым не мог ни один человек, ни одни учёный муж», и Гилберт Порретанский.

На совести Пула были красноречие и создание прекрасного образа, а на долю аббата Клервала (Clerval) выпала детальная разработка темы, чем он и занялся одиннадцатью годами позже. Его сочинение Les Écoles de Chartres au Moyen-Âge, увидевшее свет в 1895 году, стало одной из самых влиятельных книг, посвященных локальной истории.

Клервал был не только преподавателем церковной истории в местной семинарии, но и городским библиотекарем, и он первый прибегнул к шартрским рукописям для иллюстрации истории школы. Это дало возможность сделать школу чем-то реально существующим и воссоздать атмосферу эпохи с такой полнотой, которая доступна лишь историку-уроженцу изучаемых им мест. Анализ этих манускриптов, проводившийся одновременно с исследованием архитектуры собора и украшавших его произведений искусства, сделал Шартр символом интеллектуальной жизни xıı века. Клервал писал о наставниках и учениках, об учёных изысканиях и об устройстве школ так, словно видел все это собственными глазами. Он развил сюжет, впервые намеченный Пулом. С xı века Шартрские школы «представляли собой подлинную академию; их структура сохранялась и развивалась. Высокие достоинства канцлеров и глав школ, с неизменным блеском сменявших друг друга на этих постах, значение их богословских, а равно и философских доктрин и их известность во многом определили особую природу и характерные особенности этих школ».38 После 1150 года Париж внезапно стал удачливым соперником этой славы и «к несчастью вскоре оказался неотразимо притягательным для шартрских школяров».39 Но на протяжении полувека Шартр был вознесён на вершину славы и влияния, и Клервал смог подробнейшим образом описать школьную жизнь этого периода. Его рассказ можно резюмировать следующим образом.

В годы правления Иво (ум. 1115) в школе преподавал сам епископ, но его наследники, слишком занятые решением сиюминутных проблем, с успехом уступили эту честь назначаемым ими канцлерам и магистрам. Преподавание было основной обязанностью магистров и канцлеров, которых первые избирали совместно с епископом. Эти магистры были людьми очень влиятельными и исполненными чувства собственного достоинства, они давали епископу советы, если дело касалось богословских вопросов, и могли претендовать на место канцлера в Шартре и епископа в какой-либо иной епархии. Лучшие из этих школьных наставников становились канцлерами Шартрской школы. В начале столетия Бернард был магистром-помощником канцлера Вулгрина. Затем и Бернард стал канцлером, а его помощниками – Гилберт и Тьерри, которые в свою очередь унаследовали его должность. Столь знаменитые магистры «не могли испытывать недостатка в учениках».40 Ученики Бернарда и в самом деле составили «население небольшого городка»,41 но почти столь же многочисленны были ученики его наследников. Их связывал espirit de solidarité, придававший единство и организационной стороне жизни школы, и литературным и философским принципам, лежавшим в основе преподавания.42

Такова нарисованная Клервалом картина, и в общих чертах именно она повсеместно признана. Она заслужила учёное одобрение Р. Л. Пула, впервые превознёсшего Шартрскую школу на страницах своей вышедшей в 1884 году книги Illustrations of Medieval Thought and Learning, а в превосходной статье 1920 века дополнившего её и внёсшего кое-какие исправления.43 Эта статья логична и строга, как все работы Пула, и осторожность, с которой она написана, скорее подкрепляет основные сформулированные Клервалом положения, чем опровергает их.

Вплоть до этого момента концепция развивалась беспрепятственно, хотя никаких попыток показать интеллектуальный контекст существования школы не предпринималось. В самом деле, интеллектуальная история Шартра понесла значительную утрату, и лежит это на совести Клервала. Поначалу, то есть в период с 1850 по 1890 год, своей репутацией Шартр был обязан предположению, что Бернард, канцлер Шартрской школы, и Бернард Сильвестр, написавший важный труд по платонической космогонии, De mundi universitate, – одно и то же лицо. До тех пор, пока они отождествлялись, можно было верить в единую платоническую традицию Шартрской школы. Но Клервал доказал, что Бернард Сильвестр учил в Туре и не имел к Шартру никакого отношения, и последующие работы полностью подтвердили этот вывод.44

Странно, что это не повредило блестящей репутации Шартрской школы, хотя до 1938 года не предпринималось никаких существенных попыток восполнить утрату. В этом году Ж. М. Паран (Parent) написал книгу, открывшую новый период изучения Шартрской школы: период систематических публикаций конспектов лекций интересующих нас магистров.45 До того не было опубликовано практически никаких текстов, рождённых в аудиториях, где они читали свои лекции. С 1938 года (правда, не в годы войны) постоянно публиковались исследования и тексты, позволившие составить представление о трудах школьных наставников. Впервые стало возможным увидеть их за работой, в аудиториях. Но удивительно, что изменения, которые претерпели в этот период постоянных открытий сложившиеся ранее образы Шартрской школы и ее магистров, были минимальны. Место Бернарда Сильвестра постепенно заняли Тьерри и Уильям Коншский, но акценты расставлялись так же, как и раньше. Последние попытки рассказать о программе Шартрской школы, сформулированных в её рамках идеях и особенно о характерном для неё стремлении примирить платонизм и христианство просто подкрепили новыми данными выводы, сделанные Р. Л. Пулом в результате изучения сочинения Бернарда Сильвестра; пересматривать эти выводы никто не стал. То же самое можно сказать и о публикациях послевоенных лет, благодаря которым в оборот вошёл ряд новых текстов, и о новом поколении учёных, продолживших дело Клервала и Пула.46

II

Образ Шартрской школы (и как института, и как места, где трудами магистров начала складываться принятая средневековыми университетами программа обучения), не в последнюю очередь производит сильное впечатление благодаря своей необыкновенной логической упорядоченности. По большей части все это – результат уверенности, с которой учёные могли использовать труды своих предшественников. Исследователи нашего времени, объектом интересов которых является сама университетская программа, в целом восприняли сделанные ранее реконструкции организационной стороны жизни школы как нечто само собой разумеющееся. Прослеживая взаимосвязи меж идеями и особенностями мировоззрения широкого круга тяготеющих к Шартру интеллектуалов, они могли надеяться, что возводят свой замок не на песке. Шартрская школа является, так сказать, стартовой площадкой, с которой запускают в космос философские «ракеты». Никто не ожидает подвоха: труды предшественников позволили отработать последовательность действий на подготовительных стадиях до автоматизма, и после краткого обратного отсчета, – Бернард, Тьерри, Гилберт, Уильям, – мы оказываемся в состоянии невесомости, и вокруг проплывают платоновские идеи. Но прежде чем земля исчезнет из виду, можно бы было спросить, насколько надёжны механизмы, отправившие нас в этот полет. Другими словами, что мы знаем о Шартрской школе?

Ответ в высшей степени лаконичен: намного меньше, чем принято думать. Сперва зададимся вопросом о школе как об учреждении, затем посмотрим, кто там преподавал, и, наконец, выясним, кто же там учился.

Во-первых, учреждение. То, что в Шартре существовала какая-то школа, мы знаем точно: но само по себе это знание немногого стоит. В то время соборные школы существовали в столицах епархий и других важных населенных пунктах Северной Франции и Англии, и письма, опубликованные Мерле в 1855 году (те, что впервые привлекли внимание к Шартру), говорят нам о Шартрской школе не больше, чем о школах Лана, Ле-Мана, Орлеана и Шатодю. А говорят они нам, что во всех этих городах был учитель, а у учителя – ученики; об уровне же преподавания или масштабности предприятия мы из них вовсе ничего не узнаем. Во-вторых, мы можем быть уверены в том, что бремя ответственности за школу ложилось на плечи канцлера собора, то есть, по-видимому, именно он назначал её директора. Но мы не можем предположить (как это сделал Клервал), что наблюдение за школой было его основной обязанностью, или что он сам преподавал. Возможно, так и было, но тот факт, что канцлером собора был известный человек, ещё не доказывает, что он сам был наставником в школе, – как и тот факт, что среди имён свидетелей на епископской хартии фигурирует имя знаменитого магистра, не доказывает, что данный магистр преподавал в данной соборной школе. Тому, что такой вывод делать нельзя, немало примеров; следовательно, в каждом случае следует проводить отдельное исследование с привлечением доступных доказательств. У канцлера хватало забот и помимо школы. Он должен был вести переписку соборного капитула, ведать библиотекой и архивами, управлять имуществом, входящим в пребенду, и вести жизнь, соответствующую его высокому сану. Его учёность ничего не может сказать об уровне преподавания в школе: учёные канцлеры были во многих соборах, при которых знаменитых школ не существовало, – и наоборот.

Было бы неразумно решать вопрос на основании отрицательных доказательств. Мы можем просто отметить, что в том единственном случае, когда нам доподлинно известно имя школьного преподавателя и по совместительству канцлера Шартрского собора первой половины xıı века, учил он в Париже.47 Речь идет о Гилберте Порретанском, лекции которого Иоанн Солсберийский слушал в 1141 году в Париже на горе Св. Женевьевы.48 Он был канцлером с 1126 года, и все исследователи согласны с тем, что он оставил эту должность ради преподавания в Париже. Никаких доказательств тому нет. Однако тот факт, что Гилберт отправился преподавать в Париж, в любом случае наводит на мысль, что его не устраивали условия преподавательской деятельности в Шартре. Уехал ли он в Париж, будучи еще шартрским канцлером, или отказался от должности ради преподавательской деятельности, но его появление там плохо согласуется с общепринятым представлением о том, что в Шартре он возглавлял большую и широко известную школу.

Конечно, можно сказать, что школа – это не директор, а наставники, процесс преподавания и ученики. Что же нам обо всем этом известно?

Клервал составил длинный список магистров, учивших в Шартре в первой половине xıı столетия: Бернард, Гилберт Порретанский и Тьерри (до того, как они стали канцлерами); а во время их канцлерства Гай, Гюго, Иво, Белотин, Гарин, Одо, Робер ле Пти, Уильям де Модалибус и Райнальд. К этому перечню большинство учёных готово добавить имя Уильяма Коншского.

Перед лицом этого впечатляющего списка следует, прежде всего, отметить, что единственным доказательством, на основании которого в него внесены некоторые из имен, является их появление (в сопровождении титула Magister) среди имён свидетелей на епископских грамотах. Смею заметить, доказательство весьма неудовлетворительное. Насколько мне удалось обнаружить, только в случае одного из включённых в этот список людей существуют убедительные свидетельства, что он преподавал в Шартре: в случае первого из них, Бернарда. В списке каноников Шартра Бернард фигурирует в 1119-24 годах как magister scolae, и, очевидно, именно он – это «магистр Б.» из опубликованных Мерле писем.49 Иоанн Солсберийский оставил великолепный рассказ о Бернарде-преподавателе (им он, по-видимому, был обязан людям, у Бернарда учившимся). Доказательства того, что Бернард был связан с соборной школой Шартра, весьма вески, что делает ещё более резким контраст этого периода с последующим этапом существования школы. В Шартре должны были быть учителя и ученики, но то же самое можно сказать и обо всех других соборных школах. Нужны более серьезные основания для особого выделения Шартрской школы, и подыскать такие основания по меньшей мере тяжело – в случае Парижа или Лана это дается легче.

Чтобы проверить, насколько это утверждение соответствует истине, следует на некоторое время вынести за скобки упомянутые Клервалом второстепенные фигуры и сосредоточить внимание на трёх людях, более всего (вслед за Бернардом) сделавших для славы Шартра. Это Тьерри, Гилберт Порретанский и Уильям Коншский – все трое, без сомнения, входят в число самых важных авторов интересующего нас времени. Что же связывает их с Шартром?

Во-первых, Тьерри. Изложение Клервалом истории его жизни стало классическим: он – брат Бернарда Шартрского; в бытность его брата канцлером, Тьерри преподавал в соборной школе; когда (примерно в 1126 году) Бернард скончался, он отправился Париж, но позднее вернулся в Шартр, где преподавал и был канцлером с 1141 года до своей смерти в 1151.

Анализировать эти лаконичные и, на первый взгляд, безобидные сведения довольно скучно. Но на них возведено такое огромное здание, и история схоластики в столь значительной мере зависит от похожих цепочек умозаключений, что критический разбор – дело куда более важное, чем может показаться. Мы обязаны быть педантичными, хотя Шартр обязан своей репутацией именно неприязнью к педанству. Итак, для начала, приходился ли Тьерри братом Бернарду Шартрскому? Если бы не родственные узы, ему вряд ли нашлось бы место в истории Шартрской школы. Единственное доказательство существования этих уз мы находим у Оттона Фрейзингенского, который, мимоходом говоря об уме бретонцев, называет имена троих своих исключительно умных современников-бретонцев: Абеляра и братьев Тьерри и Бернарда.50 То, что упомянутый им Тьерри впоследствии стал канцлером Шартрского собора, сомнений не вызывает, но нельзя с уверенностью утверждать, что упомянутый Бернард – это Бернард Шартрский. Оттон нам этого не говорит; не говорит нам того и Иоанн Солсберийский, который, вообще-то, может немало рассказать и о Бернарде Шартрском, и о Тьерри51; молчит и Абеляр – второй наш источник информации о брате Тьерри (больше таких источников нет). Свидетельство Абеляра на деле уводит нас в совершенно другую сторону. Он отзывается о брате Тьерри как об очень невежественном теологе, обладавшем абсурдными представлениями о власти произносимых во время освящения хлеба и вина слов.52 Конечно, вполне может быть и так, что это – отзыв Абеляра о Бернарде Шартрском, великом наставнике, знатоке свободных искусств, вызывавшем столь безграничное восхищение Иоанна Солсберийского, но хотелось бы получить ещё какие-нибудь доказательства, прежде чем согласиться, что Абеляр говорит именно о нём. Кроме того, в этой теории есть несколько небольших неувязок: Иоанн Солсберийский упоминает Бернарда Шартрского и Тьерри в одном предложении, но не отмечает наличия меж ними родственных уз; Бернард Шартрский умер тридцатью годами раньше, чем Тьерри. Но зачем же на этом останавливаться? Указание маловажное: разве что именно оно и помогло поначалу связать имя Тьерри с Шартрской школой, а наличие такой связи заставило Клервала полагать, что именно этот Тьерри как учитель из соборной школы Шартра поставил подпись на некоторых грамотах времен Бернарда Шартрского.53 Но если такая грамота и существует, я её разыскать не сумел. А за её отсутствием нет ни одного хоть сколько -нибудь веского доказательства того, что Тьерри был как-то связан с Шартром до 1142 года, когда он стал там канцлером. Нет также никаких доказательств того, что в свою бытность канцлером он преподавал в соборной школе Шартра. Мы знаем только, что он учил в Париже, и, определенно, именно там в основном и разворачивалась его преподавательская карьера.

Было бы не совсем правильно винить Клервала за то, что он ввел нас в заблуждение. Каждый историк интерпретирует факты в свете своих представлений, а для Клервала в xıı веке если что-то и существовало доподлинно, то это – Шартрская школа, и любой спорный вопрос решался им в пользу Шартра. В его годы мир средневековой схоластики казался малонаселённым, и в отличие от нас, он не знал, как много занимавшихся одним и тем же делом тёзок могло одновременно находиться в одном и том же месте. Вот почему он позволял Шартру втягивать в свою орбиту каждое подходящее имя, не привязанное жёстко к какому-либо определённому месту.

С тем же предубеждением он подошел к приемнику Бернарда на посту канцлера, Гилберту Порретанскому.54 Точно так же, как любой «магистр Б.» превращался в Бернарда Шартрского, любой «магистр Г.» становился Гилбертом Порретанским. Так было уже в 1855 году. Среди опубликованных Мерле в этом году писем было одно: «магистру Б.» от его ученика «Г.». Ученик безмерно восхищается наставником: он обязан ему всем, что знает, и с трудом переносит разлуку; он в Аквитании, стал учителем, но продолжает со вздохами вспоминать своего старого магистра и т. д. Ну что ж, очень может быть, что магистр Б. – это Бернард Шартрский. Но кто же ученик? Разумеется, Гилберт Порретанский, – говорит Мерле. Пул соглашается: «Не может быть никаких сомнений в авторстве письма». Естественно, Клервал не возражает.55

Все это кажется вполне безобидным, тем более что Гилберт Порретанский в любом случае был, скорее всего, учеником Бернарда Шартрского. Но даже в этом случае привычка ничтоже сумняшеся приписывать факты в пользу Шартра подготавливает почву для преувеличений и ложных выводов: она позволила предположить, что в учёной карьере Гилберта Шартрской школе принадлежало самое важное место. Однако если рассмотреть дело спокойно, то окажется, что юный восторженный поклонник магистра Б. и Гилберт Порретанский вряд ли могут быть одним и тем же человеком.

В основе наших представлений о связях Гилберта с Шартрской школой должны лежать совершенно другие доказательства, и те немногие, что достоверны, позволяют заключить, что он изучал грамматику под руководством Бернарда Шартрского, а затем ради занятий богословием отправился в Лан. Именно там Гилберт написал свой первый великий трактат, принесший ему славу. За критикой и одобрением он обратился не к Бернарду Шартрскому, а к великому ланскому магистру Ансельму.56 Гилберт и в самом деле стал каноником Шартрского собора в 1124 году, канцлером – в 1126, и он мог преподавать в соборной школе, но в таком случае поражает отсутствие студентов, которые могли бы учиться у него в эти годы в Шартре. Его преподавательская карьера ещё нуждается в исследовании, но в данный момент всё, что достоверно известно, указывает на то, что в 1141 году он учил в Париже, и есть причины считать, что именно оттуда распространялось его влияние.

Теперь же обратимся к Уильяму Коншскому. И здесь мы снова сталкиваемся с допущением, что он был учеником Бернарда Шартрского. На деле ни один документ того времени не сообщает нам об этом, но Иоанн Солсберийский дважды связывает эти два имени: один раз, когда говорит, что в преподавании Уильям придерживался методы Бернарда, и во второй, когда называет Уильяма самым знаменитым после Бернарда Шартрского грамматиком, труды которого принесли наилучшие плоды.57 Конечно же, эти слова – не доказательство, но в паутине предположений, на которой покоится Шартрская школа, они вполне могут за него сойти. Однако куда важнее ответить на вопрос, преподавал ли в Шартре сам Уильям Коншский. Если удастся установить, что это так, мы получим чудесное свидетельство непрерывности шартрской традиции на протяжении, может быть, тридцати лет: с 1110 по 1140 годы.

А теперь мы стоим перед самой важной проблемой истории Шартрской школы. Предположение, что Уильям Коншский учился в Шартре, что он затем преподавал в Шартре, и что великий Иоанн Солсберийский учился у него именно в Шартре, в течение последнего столетия сомнению не подвергалось. Доказательство – собственный рассказ Иоанна Солсберийского о годах учёбы. Он сообщает, что покинул Англию в 1136 году и с 1136 по 1138 изучал логику на горе св. Женевьевы, в пригороде Парижа. Затем он покинул гору и в течение трех лет (с 1138 по 1141) слушал лекции Уильяма Коншского и других магистров. Наконец в 1141 году он вернулся, чтобы заниматься логикой и богословием под руководством Гилберта Порретанского.58 А теперь важнейший вопрос: Где Иоанн Солсберийский находился с 1138 по 1141 годы, и в частности, где он слушал лекции Уильяма Коншского?

До 1848 года учёные считали не требующим доказательств тот факт, что всё, описанное Иоанном Солсберийским в рассказе о его студенческих годах, происходило в Париже. Петерсен (Petersen), редактор Энтетика, заметил, что если в 1141 году он вернулся, то сначала ему следовало уехать. Это показалось разумным, и исследователи начали строить предположения, куда же Иоанн уезжал. Петерсен полагал, что он вернулся в Англию. Но затем Шааршмидта осенило, что Иоанн отправился в Шартр.59 Главным его доводом было то, что для того, чтобы составить об учении Бернарда Шартрского такой подробный рассказ, какой мы находим в Металогиконе, надо было быть слушателем самого магистра. Теперь мы знаем, что довод этот неверен, ибо Бернард умер много раньше прибытия Иоанна Солсберийского во Францию, и всё, что было тому известно, он должен был узнать у учеников Бернарда, с которыми мог встретиться где угодно. Однако к тому времени, как мы узнали это, репутация Шартрской школы стала столь безупречна, что без вреда перенесла опровержение тех доводов, что лежали в её основании. Все прочие аргументы Шааршмидта ничего не стоят. Тем не менее, он сумел превратить в догму предположение, что в 1138 году Иоанн Солсберийский отправился в Шартр, где в течение трёх лет учился у Уильяма Коншского. Привлекательная гипотеза, но вот только истинна ли она?

Если она истинна, то, определённо, кажется странным, что Иоанн Солсберийский не упомянул о городе, где он провел три важных для себя года, и можно задаться вопросом, не на пустом ли месте создал проблему Петерсен, настаивавший на том, что Иоанн покинул Париж. Разумеется, он покинул гору св. Женевьевы; но не следует забывать, что тó был пригород Парижа, что гора находилась за городскими стенами. Рассказ Иоанна будет вполне осмысленным, если мы предположим, что он спустился с горы ради Парижа и школ, расположенных на речном берегу, а три года спустя вернулся на гору. Это прекрасно согласуется со всеми остальными упомянутыми им подробностями. Например, он сообщает (хотя и немного путано) о других магистрах, которых он слушал в течение этих трёх лет: один из них – Адам Пти-По, несомненно, преподававший в Париже; еще один – Тьерри,60 несомненно, преподававший в то время в Париже; третьим был парижский магистр Пётр Гелий. В общем, практически невозможно не прийти к заключению, что Петерсен пошел по ложному следу, поскольку позабыл, что, спустившись с горы св. Женевьевы, можно пойти не только прочь от Парижа, но и в Париж. А затем Шааршмидт нашел устраивавший всех, но совершенно необоснованный ответ на поставленный Петерсеном вопрос, а его последователи с превеликим восторгом отправились в паломничество в Шартр.

Если мой анализ доказательств верен, то Уильям Коншский вслед за Тьерри и Гилбертом Порретанским должен войти в сонм магистров, преподававших в Париже, а не в Шартре (исключение – одно-единственное касающееся Гилберта свидетельство, которое будет рассмотрено ниже); а Иоанну Солсберийскому следует присоединиться ко множеству студентов, учившихся в Париже, а не (насколько нам известно) в Шартре.61 А если они ушли, то кто же остался? Сложно сказать.

III

Помимо всех этих мелочей в классических изложениях истории Шартрской школы присутствуют, как мне представляется, три основных причины ошибочных интерпретаций её истории. Это, во-первых, склонность преувеличивать значение Шартрской школы и потому приписывать перу принадлежавших к ней учёных мужей все сочинения, в которых прослеживалось некое тяготение к «гуманизму» и об авторах которых ничего не было известно. Во-вторых, повсеместно распространённое представление о «гуманизме», появившемся, расцвётшем и внезапно исчезнувшем в первой половине xıı века, – особенно в академической среде Шартра. В-третьих, уверенность в существовании «антигуманистического» течения, ассоциирующегося по большей части с изучением логики, систематического богословия и юриспруденции в Париже и Болонье; считается (как я полагаю, неверно), что оно противопоставляло себя шартрскому гуманизму и было главной причиной упадка Шартра.

Вкратце обсудим каждую из этих трёх ошибок.


Шартрская школа была лишь одной из множества соборных школ Северной Франции, без перерывов существовавших с xı века. В некоторых из этих школ в тот или иной момент их истории преподавал чрезвычайно образованный магистр, чья слава привлекала учеников из дальних краёв: так, благодаря наставникам, становились знаменитыми школы. Но следует с осторожностью различать краткие мгновения славы, которыми школа была обязана одному-единственному человеку, и признание, которое позднее приобрели университеты: основой этого признания была успешная традиция преподавания и наличие множества наставников и студентов. Соборные школы удовлетворяли ограниченные потребности местных жителей: главной их задачей было вооружить полезными знаниями высший клир диоцеза. В обычных условиях (при отсутствии среди наставников выдающегося магистра) эти школы не привлекали учеников из отдалённых областей. А средства, которыми располагали школы, не позволяли нескольким учителям одновременно сосуществовать в одних и тех же стенах, ведь их задачей было обеспечение начального уровня образования жителей епархии. Если вывести за скобки деятельность некоторых выдающихся личностей, в соборных школах учителей и учеников было недостаточно для того, чтобы постоянное поддержание высокого уровня образования стало возможным или желательным – как правило, речь шла об образовании начальном.

Но к началу xıı столетия потребность в чем-то большем становится ощутимой и всё более настоятельной. Амбициозные юноши, стремившиеся занять высокие посты в церковной или светской администрации, должны были очень хорошо разбираться в систематическом богословии и каноническом праве: они должны были с лёгкостью вести запутанные споры о крайне абстрактных проблемах. Соборные школы были совершенно не в силах удовлетворить эту потребность: разве что при жизни выдающегося учёного, гораздо более талантливого, чем требовалось для исполнения его непосредственных обязанностей. В период с 1090 по 1120 годы наибольшего успеха в решении этих задач среди магистров соборных школ добились братья Ансельм и Ральф из Лана; но даже им не удалось основать школу, способную в течение долгого времени поддерживать заданный ими высокий уровень преподавания.

Практически при жизни этих двух братьев становилось очевидным, что в Европе есть только два места, благодаря своим особенностям способных в течение долгого времени сохранять высокий уровень преподавания: Париж и Болонья. Оба эти города могли (по причинам, о которых пойдет речь ниже62) предоставить магистрам возможность учить, а множеству студентов – появляться и исчезать, как им заблагорассудится. Уже в самом начале xıı века число наставников и предоставленный студентам широкий выбор выдвинули Париж на позицию, радикально отличавшуюся от положения любого другого города Северной Европы. В период с 1136 по 1148 годы, когда Иоанн Солсберийский был студентом, он мог слушать лекции десяти или двенадцати магистров, шесть или семь из которых были в своей области звёздами первой величины.63 Все это дало Парижу решительное преимущество перед любым другим центром интеллектуальной жизни на севере. В то же самое время Болонья, где школы поддерживались потому, что составляли политический и экономический капитал, и не зависели от соборов, заложила основы своего будущего главенства в Южной Европе.64 В обоих этих городах школы были освобождены от обычных ограничений; в Оксфорде, шестьюдесятью годами позже притязавшем на пальму первенства в области изучения свободных искусств, богословия и права, вообще не было собора.

В рамках института соборных школ не было подходящих условий для сложения и устойчивого развития системы высшего образования. Этот факт не умаляет достижений тех магистров соборных школ, что заслужили славу ещё до возвышения этих городов. Совсем наоборот. Он просто объясняет, почему эти магистры не основали школ, способных пережить смерть своих основателей. Шартрская школа уникальна: только здесь преподавали два магистра, чья слава гремела по всей Европе. Их разделяло столетие: Фульберт учил в начале xı века, Бернард – в начале xıı.

И Фульберт, и Бернард представляют собой явление, очень редкое в интеллектуальной истории: они были блестяще одаренными людьми, сделавшими преподавание своим основным делом. Оба не были оригинальными мыслителями, но именно они руководили образовательным процессом и обладали возможностью и желанием сделать образование доступным для прочих. Надо сказать, что сведений о числе и, так сказать, разношёрстности учеников Фульберта у нас больше, чем об учениках Бернарда столетием позже. Отчасти это просто случайность, ибо мы исключительно хорошо информированы об именах и занятиях учеников Фульберта; но думается мне, очень может быть, что Фульберт с бóльшим успехом удовлетворял потребностям своей эпохи. Бернарда, напротив, считали несколько старомодным: даваемое им образование больше не поражало воображение и не потакало амбициям молодых людей. Они уходили – в Лан, изучать богословие, в Испанию ради естественных наук, в Париж, с его сонмом магистров и огромным выбором. Даже в тот момент, когда Бернард достиг зенита славы, Лан привлекал честолюбивых юношей намного больше Шартра, а в Париже интеллектуалы уже пользовались такой свободой, превзойти которую Шартру можно было и не мечтать.

Шартр был местечком славным, очаровательным, – и он долго таким оставался. Весёлая вольность его правителей, отсутствие какого-либо напряжения в политической жизни, свобода, которой пользовался клир, численность соборных каноников и их материальная обеспеченность – всё это позволяло церкви сохранять атмосферу благосостояния и учёности. На протяжении столетия немало образованных, прославленных людей стало здесь епископами, канцлерами и соборными канониками; речь идет о времени великих соборов, и Шартрский собор следует счесть одним из прекраснейших памятников эпохи. Когда речь заходит о xıı веке, всё это позволяет отвести Шартру особое место, но когда то же самое место отводится Шартрской школе, следует быть осторожнее. Существовавшая при соборе школа была жертвой всех ограничений, от которых страдали и прочие соборные школы. Она должна была удовлетворять потребностям местных жителей, и после того, как в 1124 году умер Бернард, вернулась к выполнению этой, основной своей, обязанности.


Вторая ошибка связана с шартрским «гуманизмом». Слово «гуманизм» подчас необходимо использовать, и в этом нет ничего плохого, надо только помнить, что оно очень многозначно. Любое изучение семи свободных искусств, – а именно оно было основой любого образования со времен Каролингов, – предполагает определённую степень гуманизма. Это значит, что, изучая Искусства, вы одновременно изучаете человеческий разум и внешний мир: человеческий разум находит способы выразить себя в грамматике, риторике и логике, внешний мир – в арифметике, геометрии, музыке и астрономии. Может быть, границы этих предметов слишком чётко определены, но в основе их – способности человека, а не знания, полученные благодаря Откровению. Поэтому изучать их – истинно человеческое, «гуманное» дело, и потому с x по xıı век каждая соборная школа была по сути своей «гуманистической». В этом ряду, несомненно, следует упомянуть и шартрский гуманизм.

Но можно ли говорить об особом типе (и необычайной глубине) гуманизма, свойственном исключительно Шартрской школе? Я думаю, что нет. Во всяком случае, у нас нет доказательств, что труды Уильяма Коншского или Тьерри содержат доктрину, с которой были знакомы только в Шартре, а не в Париже или, скажем, Туре или Орлеане. В этих сочинениях нашла отражение определенная фаза развития европейской учёности, а не конкретная, «местечковая» форма гуманизма. Они – плод того времени, когда сочинения древних, сохранявшиеся на Западе и передававшиеся от поколения к поколению на протяжении столетий, были полностью усвоены, и магистры могли писать о них с лёгкостью и уверенностью. Эти труды входят в число последних произведений этого этапа истории западноевропейской учёности: вскоре шквал новых сведений надолго сделал невозможной всякую непринуждённость и естественность в учёных занятиях, поскольку интеллектуалы столкнулись со слишком трудными и запутанными проблемами.

И Уильям Коншский, и Тьерри с увлечением разыскивали новые сведения, но оба и представить себе не могли изобилие этих новых сведений наступившее вскоре. Они были последними представителями поколения, по большей части обязанного знаниями о человеке и природе латиноязычной традиции: Овидию и Вергилию, Макробию и Марциану Капелле, Боэцию и Кассиодору и той части платоновского Тимея, что была доступна благодаря переводу и комментарию Халкидия. С каким бы энтузиазмом не относились они к новым текстам, в общем и целом им были хорошо известны лишь уже давно известные средневековым интеллектуалам источники: два пухлых тома вместили бы все знания, что Тьерри считал важным наследием прошлого.65 Гуманизм, о котором идет речь, не был поверхностным, но масштабы этого явления были очень ограниченны, и корпус текстов, что лежал в его основе, в те времена был доступен в любом крупном городе Северной Европы.


Третья ошибка, лёгшая в основу традиционных представлений об истории Шартрской школы, – утверждение, будто бы Уильям Коншский и Тьерри были последними представителями этого гуманизма. Но «исчез» на самом деле не гуманизм, а ограниченность гуманизма, причиной которой была малочисленность известных сочинений античных авторов и сохранение старинных методов обучения. Уильям Коншский, Тьерри и все учёные мужи их поколения, работавшие с одними и теми же текстами, прошли путь до конца: закончилась подлежащая исследованию информация. Сколь бы восхитительной книгой не был платоновский Тимей, но, читая его в отрыве от других произведений Платона как учебник по естествознанию и совершенно не представляя себе подлинных масштабов греческого естествознания, далеко не уйдешь: для того, чтобы продвинуться дальше, необходим новый материал и новые методы систематического анализа. В конце xıı века и то и другое стало достоянием соборных школ и составило отличительную черту работы новых объединений нескольких школ, превратившихся, в конце концов, в университеты.

IV

Не будет неуместным дать теперь более подробный обзор сочинений тех магистров, которых обычно считают представителями Шартрской традиции, и поместить его в более широкий контекст.66 В этом контексте труды Уильяма Коншского и Тьерри оказываются не плодами прекрасного, но быстро отцвётшего древа единственной школы, но продуктами одной из фаз непрерывного развития западной учёности и средневекового гуманизма. Даже работы Бернарда Шартрского, единственного великого магистра xıı столетия, факт преподавательской деятельности которого в Шартре неоспорим, следует рассматривать не как веху истории школы, а как произведения великого учителя эпохи последних Каролингов. Именно с него мы должны начать наш очерк.

α) Бернард Шартрский. – Практически всё, что нам известно о Бернарде и его учении, мы знаем со слов Иоанна Солсберийского. А тот сообщает, что Бернард был восхитительным наставником, разработавшим метод обучения школяров латыни, применение которого гарантировало, что даже обладающий посредственными способностями ученик в течение года начинал правильно говорить и писать на этом языке. Основой этого метода, как кажется, было изучение грамматики и написание сочинений, с подкреплявшей их системой ежедневных упражнений, выполнение которых приводило к запоминанию учащимися грамматических правил. То, о чём рассказывает Иоанн Солсберийский, до боли похоже на оптимальный подход к изучению мёртвых языков в хороших частных школах Англии: формирование характера и воспитание благочестия, идущие рука об руку с тщательным исследованием тонкостей латинского языка. Нам следует помнить, что Иоанн писал примерно в 50-е годы xıı века о магистре, принадлежавшем к только что сошедшему со сцены поколению, и что методы Бернарда описывались им с такой точностью потому, что им никто больше не следовал. Даже Уильям Коншский и епископ Ришар, учившие латыни самого Иоанна и ранее применявшие тот же метод, что и Бернард Шартрский, отказались от его использования, ибо их ученики настаивали на сокращении времени, предназначенного для изучения этого языка.67

И вот возникает образ великого учителя, серьёзного, методичного, консервативного и в своих вкусах, и в своей философии. Его учение (насколько мы способны его реконструировать), строго ограничено рамками свободных искусств в том виде, в котором те с x века существовали в Европе. Но при этом консерватизме взглядов и целей, Бернард был способен резюмировать вопрос в не самых изысканных, но зато запоминающихся строках и лаконичных афоризмах, составивших его славу. Бернард был скромным главным героем рассказа Иоанна Солсберийского об учёных занятиях его современников: он символизировал те добродетели учёного мужа и высоконравственного человека, которые вызывали сильнейшее восхищение Иоанна.68 Возможно, сам Иоанн хотел бы стать наставником, подобным Бернарду (каким он себе его представлял), но в его время перспективы сторонников таких методов перестали быть радужными, и Иоанну пришлось довольствоваться ролью администратора.

β) Уильям Коншский.69 – Первое, что следует отметить, говоря об Уильяме Коншском, – то, что в его ученой карьере отчётливо выделяются два периода. Он был одним из тех людей, которые пишут лучшие и самые оригинальные свои труды в молодости. Он умер около 1150 года, но уже к 1125 году им было создано важнейшее произведение, которое так никогда и не было им существенно расширено или переработано. То была Philosophia mundi.

Philosophia mundi – первая из предпринятых на Западе попыток систематически описать весь мир природы, опираясь на несколько простых научных постулатов. Я вовсе не забыл ни о труде Иоанна Скота Эриугены, написанном за два с половиной века до этого, ни о работе современника Уильяма Гонория Августодунского. Не позабыл я и о созданных в то же время, что и Philosophia mundi, иллюстрированных английских рукописях, посвящённых научным проблемам и придерживающихся в целом такого же взгляда на мир.70 Но произведение Эриугены – это в первую очередь трактат, посвящённый мистической теологии, научный труд Гонория Августодунского – простая и безыскусная энциклопедия, а английские рукописи, при всей их красоте, – слишком бессодержательны для серьёзной научной работы. Только труд Уильяма систематизирован, то есть все его детали подчинены единому замыслу, и это достойно всяческой похвалы.

Научные идеи Уильяма Коншского не были его интеллектуальной собственностью. Они частично почерпнуты из Тимея, развиты в соответствии с планами, предложенными Макробием и Марцианом Капеллой, отчасти обязаны своим существованием Галену, чьи труды стали известны благодаря переводам Константина Африканского. Заслугой Уильяма Коншского была систематизация и логическая упорядоченность. Говорили, что Тимей был прочитан им глазами Макробия, но мне кажется, что согласиться с этим – значит поставить телегу впереди лошади. Многие потерялись в лабиринтах суждений Макробия.

Уильям смог понять, что эти хитросплетения могут быть упрощены, если посмотреть на них с точки зрения Платона, и что, если прибегнуть к помощи великих арабских врачевателей, чьи труды только-только были переведены на латынь, точно такому же упрощению может быть подвергнута вся совокупность знаний по биологии человека. Он вернулся к первоисточнику. До момента перевода научных трактатов Аристотеля на латынь, глубокий интерес к естественным наукам возвращал интеллектуалов к Тимею Платона, ибо он, прямо или косвенно, являлся источником всякого научного знания. Во времена Уильма Коншского Аристотель ещё не был известен в качестве источника естественнонаучных сведений, но благодаря ему становятся очевидны причины, по которым Аристотель впоследствии стал Философом par excellence, а Платон отошёл в тень: в диалогах Платона слишком мало фактической информации, и уже Уильям Коншский нуждался в большем. Он понятия не имел о том, сколь изобильны трактаты Аристотеля; но, кажется, первым осознал, что только что переведённые на латынь сочинения арабских медиков могут помочь дополнить нарисованную Платоном картину мира. Таким образом, он являет собой один из первых примеров безустанного поиска новых сведений, который совсем скоро изменит научный кругозор людей Запада.

Уильям Коншский не был одинок в своем интересе к устройству мира природы, и в его Philosophia Mundi мы найдем множество свидетельств того, что в его время разворачивалась дискуссия, в которую было вовлечено значительное количество магистров, и быстрое распространение его сочинения лишь подтверждает правильность сложившегося впечатления. В 1165 году его книгу читали в Константинополе. К тому времени появились еще две редакции Philosophia mundi помимо той, что была подготовлена самим Уильямом. На данный момент известно о существовании 140 рукописей этого трактата (без учёта редакций). По большей части, они датируются xıı-xııı веками, что демонстрирует, какого успеха достиг Уильям в своём резюме всего естественнонаучного знания Запада в период, предшествовавший переводу Аристотеля.71 Philosophia mundi – наилучшее выражение интересов целого поколения, стремившегося к созданию систематизированного описания мира. Длительные усилия по созданию репутации Шартрской школы подготовили нас к принятию гипотезы, будто бы «прогрессивностью» своих интересов Уильям Коншский был каким-то образом обязан Шартру, но утверждать это означает намеренно сужать поле зрения. Уильям Коншский был представителем не школы, но поколения. Он – мост, соединяющий раннее Средневековье с его скудными источниками научных знаний и Средневековье Высокое с его мощным потоком таких источников, хлынувшим на Запад практически сразу после написания Уильямом своего великого труда.

γ) Тьерри. – Для своего времени Тьерри был образцовым преподавателем свободных искусств. После него не осталось ни одного утверждения, которое не было бы частью его лекций по De Trinitate Боэция, De inventione Цицерона и первой главе Книги Бытия.72 Однако мы не должны позволять заглавиям, отсылающим, на первый взгляд, к области теологии, ввести нас в заблуждение: Тьерри не был богословом, хотя на его примере видно, что в его время преподаватели свободных искусств были склонны принимать участие в богословских спорах. Но по сути своей он был именно преподавателем Искусств. Его сборник текстов по семи свободным искусствам, Heptateuchon, является лучшим из доступных нам памятников, позволяющих составить представление о полном курсе свободных искусств, каким он был до того, как хлынувший в конце xıı столетия поток новых материалов и появление у интеллектуалов новых интересов начали размывать и подтачивать эту глыбу. Его предисловие к подготовленному им собранию представляет собой возвышенное перечисление задач, которые ставил перед собой консервативный преподаватель семи свободных искусств. Ему бы хотелось, – заявляет он, – сочетать тривий с квадривием таким образом, чтобы плодом этого союза стало свободное племя философов. Особое значение он придает естественнонаучным предметам, или, как сказал бы он сам, предметам квадривия. Один из биографов Абеляра сообщает, что тот слушал лекции Тьерри по этим предметам, и брал у него частные уроки математики, но вскоре счёл её слишком сложной наукой.73 Правда это или нет, лекции Тьерри о Книге Бытия и Боэции очень интересны с естественнонаучной точки зрения. Они дают представление о Вселенной, сходное с тем, что можно вынести из Philosophia mundi Уильяма Коншского. Оба использовали одни и те же источники и подходили к изучению мира и образующих его элементов с одних и тех же позиций.

Вне всякого сомнения, Тьерри был великим учителем. Люди посвящали ему книги и были рады назвать себя его учениками.74 Он был остёр на язык и независим, не стремился к славе и привлекал учеников, говоривших о нем с тем необычайным восхищением, что является высшей наградой учителя. Подобно Уильяму Коншскому, он овладел мудростью прошлого и считал, что видит дальше, чем великие учёные Античности, – не потому, что открыл что-либо новое, а потому, что мог охватить взглядом всю совокупность человеческих знаний. Но и Тьерри ощущал нужду в новых текстах, и его Heptateuchon – свидетельство того, что до великих находок античных сочинений осталось полшага.

В тот момент, когда усваивалась мудрость древности, старые стены начали рушиться. Каждый стоящий упоминания магистр того периода был склонен сойти с проторенной дороги и двинуться куда-то ещё: заняться богословием, юриспруденцией, естественными науками или такими свободными искусствами, как логика или грамматика. Одни делали это с меньшей радостью, чем другие, но такова была общая тенденция: то был единственный способ остаться конкурентоспособным. Тогда, как и сейчас, учителям могло быть очень нелегко согласовать свои собственные интересы с интересами учеников, а последним, в конечном счёте, всегда отдавалось предпочтение. Уильяму Коншскому пришлось приноровиться к нуждам студентов, и труды Тьерри тоже дают почувствовать, каким сильным было это стимулировавшее наставников давление школяров. Мы знаем о существовании трёх версий Philosophia mundi Уильяма Коншского; точно так же существует три версии комментария Тьерри к трактату Боэция De Trinitate, и, я думаю, что две из этих версий являются, скорее всего, трудами его учеников, которые по-разному развили учение наставника. В мире интеллектуалов кипели страсти, – признаки этого налицо; главной причиной было увеличение числа студентов, готовых платить только тем наставникам, которых им хотелось слушать.

Все три магистра, о которых я говорил, были достаточно яркими личностями, чтобы их труды несли отпечаток индивидуальности создателей. Но нам не следует преувеличивать ни степени их изоляции от современного им образовательного процесса, ни значимости их достижений. Все их идеи были вполне традиционными. Они могли оживить их, но не были способны добавить что-то новое, могли создать некое умопостигаемое целое из того скудного материала, которым располагали, но не могли выйти за установленные еще в античной древности границы.

Собрать новый материал, систематизировать его, как Бернард, Уильям и Тьерри систематизировали старый, выработать новые принципы мышления и заполнить огромные лакуны неведения, – все эти задачи предстояло решить в будущем. К их решению приступили во времена Уильяма Коншского и Тьерри, и именно в ходе работы над ними возникла сложная система наук, академических программ и ученых изысканий, характерная для средневековых университетов.

И эти новшества не были протестом против гуманизма, шартрского или какого бы то ни было ещё – они были необходимым и неизбежным развитием трудов Уильяма Коншского и Тьерри, потребовавшим усилий многих людей; и учреждения, в рамках которых можно было собрать вместе множество учителей и учеников, обладали преимуществами, из года в год становившимися всё очевиднее. В образовании и в области научных изысканий, как и в любом сложном процессе, большое количество участников важно, поскольку делает возможными и с большей легкостью достижимыми специализацию, конкуренцию и развитие новых методов. В этом смысле Шартр не мог соперничать с Парижем даже в начале xıı века. Поскольку Тьерри, Гилберт Порретанский и Уильям Коншский (мне это кажется вероятным75) тяготели к Парижу, то, говоря о них как о представителях школы, нам следует иметь в виду школу Парижскую, а не Шартрскую.

V

И, наконец, нам следует задать вопрос: если основания того, что я бы мог назвать «Шартрским мифом», настолько непрочны, то как они могли показаться незыблемыми таким замечательным учёным, как Клервал и Пул, и всем тем, кто воспринял их точку зрения?

Мне кажется, что причин тому – и личного, и общего характера, – несколько. Взгляды одного из двух великих создателей легенды о Шартре, Р. Л. Пула, были сформированы в период, когда Бернард Сильвестр и Бернард Шартрский считались одним и тем же человеком. Это закладывало очень надежный фундамент теории о существовании школы. Пул также обратил внимание на общее сходство трудов Бернарда Сильвестра и Тьерри Шартрского, которых он считал братьями, и Бернарда Сильвестра и Уильяма Коншского, которых он считал учителем и учеником. Он также был уверен в том, что Уильям Коншский был наставником Иоанна Солсберийского во время учёбы последнего в Шартре. Цепь доводов, сковавшая этих людей и их идеи с Шартром, казалась неразрывной. Но ни одно из её звеньев не было прочным, а некоторые на поверку оказались несуществующими. Вернувшись к шартрской теме спустя почти сорок лет после написания первой книги, Пул отчасти осознал это. Но он (как и все мы) не очень хотел значительно менять свою точку зрения, и хотя ему и было ясно, что некоторые из новых доводов Клервала слабы, он был готов принять поддержку, оказанную последним главным выводам, сделанным в сочинении его, Пула, юношеских лет, и более к ним не возвращаться.

Что касается самого Клервала, нам следует помнить об обстоятельствах, в которых он работал. Профессору истории в Шартрской семинарии, весьма заинтересованному в создании нового церковного научного центра, столь характерной чертой которого все ещё считалось наличие учеников, было очень легко счесть школу образца xıı века прототипом того, о чем мечтал он сам. В этом его вдохновляли рукописи из библиотеки, им первым использованные для реконструкции истории Шартра. Он наткнулся на Heptateuchon Тьерри, и на его основании, а также на основании некоторых других книг из этой впечатляющей библиотеки, реконструировал академическую программу, названную им шартрской. Легко было упустить из виду, что Heptateuchon был, скорее всего, плодом преподавательской деятельности Тьерри в Париже. Не менее легко было позабыть, что включенные в Heptateuchon тексты использовались, по большей части, всеми преподавателями того поколения, а не одним только Тьерри.

Эти книги произвели на воображение Клервала сильнейшее впечатление. Ему было настолько легко представить себе Шартр центром интеллектуальной жизни своего времени, идентифицировать магистров Б. и Г. с Бернардом и Гилбертом (или, при необходимости, с Уильямом) и постепенно выстроить систему, удерживаемую от распада лишь своей внутренней логикой, что этот ход мысли был практически неизбежен. Временами Клервал ошибался самым очевидным образом; в большинстве же случаев его ошибка сводится к вынесению в любом спорном случае решения в пользу Шартра. Накопительный эффект встраивания многочисленных «решений» такого рода в общую систему чрезвычайно велик, и подобная система действовала, поскольку неизбежно не могла противоречить многим известным фактам.

Мне кажется, что пришло время увидеть, что эти наши, пусть фрагментарные, доказательства являются элементами картины гораздо более масштабной, чем та, что стояла пред мысленным взором Клервала, Пула и их последователей.

Ответ критикам

Аргументы, выдвинутые против сформулированных в помещённой выше статье положений, можно разделить на три основных категории.

Некоторые коллеги решили, что мой анализ совершенно ошибочен, и что, хотя в традиционную картину и стоит внести пару незначительных изменений, соборная школа Шартра, тем не менее, всё ещё может считаться выгодно отличавшейся от остальных школ первой половины xıı века компетентностью магистров, новаторскими методами преподавания и ясностью и особой стройностью новых идей, сформулированных в её стенах.

Другие читатели хотя и согласились, что Шартрскую школу как институциональное единство теперь нужно рассматривать в ряду нескольких других соборных школ Северной Франции, где сравнительно немногих учеников наставлял, возможно, лишь один магистр, но продолжали настаивать, что выражение «Шартрская школа» может (без привязки к определенному городу) и дальше с успехом использоваться в качестве характеристики отличающейся особым стилем, поэтичностью и тесными связями с платонизмом системы мысли, которая и сама по себе была достаточно значительна. Те, кто придерживается этой точки зрения, могли бы добавить, что, хотя эта система мысли и не была прочно связана с самой Шартрской школой, своими целями и стилем она весьма отличается от схоластической системы, основным центром формирования и распространения которой был Париж.

Помимо тех, кто придерживается этих двух позиций, есть еще один критик, Питер Дронке (Dronke), который хотя и согласен с некоторыми из приведённых мной фактов и доводов, настаивает на том, что Шартрская школа (располагавшаяся именно в Шартре) и в самом деле резко отличалась от других соборных школ принятым в ней методами преподавания и отстаиваемой её магистрами научной позицией, и что (несмотря на или, как раз, благодаря множеству неясностей) следует в общих чертах придерживаться первоначальной гипотезы Клервала-Пула.

Я по очереди отвечу защитникам каждой из этих точек зрения.

a. Категорические сторонники гипотезы Клервала-Пула

Доводы сторонников первой из упомянутых выше позиций, утверждающих, что всё, в общем, осталось без изменений, могут быть, мне кажется, достаточно быстро опровергнуты. Наиболее влиятельным из защитников этой точки зрения был покойный Фр. Николас Хэринг (Häring), и перед тем, как обратиться непосредственно к его контрдоводам, мне следует упомянуть о двух важных обстоятельствах. Во-первых, любой человек, занимающийся изучением мысли xıı столетия, находится перед ним в неоплатном долгу: он проделал огромную работу, редактируя ранее не публиковавшиеся или плохо изданные учёные труды xıı века, и всё то, что я могу сказать о его взглядах на Шартрскую школу, ни в малейшей степени не умаляет значимости его огромного вклада в изучение схоластической мысли того периода. Во-вторых, я рад признать, что наша крепкая дружба, связавшая людей, придерживавшихся различных взглядов на место Шартра в интеллектуальной истории, и продолжавшаяся, несмотря на то, что ни одному из нас не удалось убедить другого хоть на шаг отступить с отстаиваемых позиций, подтверждает существование некоего неопределимого «шартрского гуманизма».

Ответ Фр. Хэринга достаточно обстоятельно изложен в его статье «Вновь посетив Париж и Шартр».76 В статье этой собранно множество сведений о магистрах и школах, и в особенности о магистрах, поставивших в первой половине xıı века свои подписи на хартиях в разных городах-центрах епархий, и более нигде не упомянутых. Тем не менее, я уверен, что ни одно из приведённых в статье доказательств (как бы не были они важны для исследователя, занятого изучением истории различных соборных школ и судеб их магистров) не имеет никакого отношения к нашему спору, ибо, интерпретируя эти факты, Хэринг допускает одну из грубейших ошибок, возможных в случае Шартра. Ошибка эта была обязана своим существованием Клервалу и Пулу и подхвачена их последователями: они полагали, что если подпись магистра появляется на документе, связанном с Шартром, то это доказывает, будто бы он преподавал в соборной школе.

Это ложное допущение позволило Клервалу первым утверждать, что в Шартре преподавала целая армия учёных мужей. Внезапно возросшее число имён магистров в списках свидетелей как на шартрских, так и на всех иных документах, важно потому, что показывает, как быстро труд образованных людей, учившихся по новой, схоластической, программе оказался востребованным на всех уровнях управления по всей Западной Европе. Но в отсутствие какого-либо уточняющего слова (например, Magister scolae) титул magister можно считать доказательством того, что данный свидетель преподавал в школе при соборе, где был составлен данный документ, не с большим основанием, чем слова «магистр искусств, Оксфорд» на современном документе – доказательством того, что данный человек преподаёт в Оксфордском университете. Поэтому там, где речь идет о преподавательском составе Шартрской школы, основанная на подобных доводах аргументация бессмысленна, и потому большая часть собранных Хэрингом доводов не соответствует своей цели.

Хэринг и в самом деле исправил одну ошибку, допущенную мною в приведённой выше статье. Он показал, что я был неправ, говоря, будто бы нет доказательств, что Гилберт Порретанский преподавал в Шартре в период с 1125 по 1142 год, будучи канцлером собора. Здесь, без сомнения, прав был он, а я ошибался: доказательство того, что в этот период своей жизни Гилберт преподавал и в Париже, и в Шартре есть, и ниже я расскажу о них подробнее. Но прямо сейчас можно ответить, что эти доказательства свидетельствуют также и о том, что в Париже его ждало гораздо большее число слушателей.77 Ведь Хэринг-то был уверен, что Гилберт оставил пост соборного канцлера Шартра ради преподавания в Париже! Если это так, то найдется ли более веское свидетельство того, что среди центров интеллектуальной жизни Парижу принадлежало первенство? Но мне кажется, что нет причин, которые могли бы подвигнуть Гилберта отказаться от должности управителя собора (а, равным образом, нет и доказательств, что это произошло): ни в случае Шартра, ни в случае любого другого собора в любом другом городе отправление этой должности не требовало постоянного проживания на одном и том же месте.

По-видимому, на время длительных отлучек в Париж Гилберт попросту делегировал полномочия своему племяннику. Это подтверждают некоторые относящиеся к Шартрскому собору грамоты, заверенные неким Гвидо, именуемым картуляриях то Guido nepos cancellarii, то Guido cancellarii, а один раз – Guido cancellarius.78 Фр. Хэринг предполагает, что последняя из формулировок верна, и заключает, что Гилберт оставил свой пост примерно в 1138 году, а Гвидо отправлял должность до 1142 года, после чего ему наследовал Тьерри. Но гораздо более правдоподобным представляется, что последний из титулов – просто одна из множества ошибок переписчиков, и что Гвидо выступал в роли заместителя Гилберта во время отлучек последнего из Шартра. Гилберт, определённо, мог одновременно быть канцлером собора в Шартре и читать лекции в Париже, – ведь Тьерри был архидиаконом в Дрё (Шартрская епархия) и в то же время читал лекции в Париже.79

Отправление должности канцлера ни в коей мере не подразумевало обязанности преподавать во вверенной попечению канцлера соборной школе: для этого он назначал наставников. Более того, как мы в последствии увидим, очень может быть, что наследник Гилберта Тьерри рассматривал принятие этой должности как возможность отойти от преподавания в Париже, чтобы собрать материал для будущей работы и подготовиться к постригу. И, определённо, нет ни малейших свидетельств того, что Тьерри воспользовался своим положением канцлера, чтобы простимулировать научную деятельность Шартрской школы, как предполагает Раймонд Клибански (Klibansky), пишущий:

При нём (Тьерри) Шартр стал центром изучения свободных искусств, куда студенты съезжались со всей Европы. Ведомые жаждой знаний, школяры пересекали Пиренеи и Альпы. Возвращались они, везя с собой новые сочинения, переведённые с арабского астрономические трактаты и вновь открытые труды Аристотеля в переводе с греческого. Шартр стал для латинского мира источником этой новой учёности.80

Какая великолепная риторика, какая бедная фантазия! Без сомнения, Тьерри нигде бы не остался незамеченным, но нет и намека на то, что к нему в Шартр приезжали студенты из Испании и Италии, или что Шартрская школа была источником распространения знаний, полученных латинянами от греков или арабов.81 Что до преподавания в бытность канцлером, то не странно ли, что современные учёные, часто жалующиеся на тяжкое бремя преподавательской деятельности и столь алчущие свободного времени, которое можно бы было посвятить размышлениям и исследовательской работе, свято убеждены, что учёные мужи Средневековья прямо-таки умирали от желания читать лекции? Но, подобно своим современным наследникам, те, скорее всего, вставали за кафедру только тогда, когда того требовала их должность или когда они были рады деньгам своих учеников, или когда им необходимо было сообщить слушателям что-либо особо важное. Все эти pro et contra преподавания имели в xıı веке такую же силу, как и в xx; а у тех, кто желал преподавать, в Париже попросту было больше возможностей собрать слушателей, нежели в любом другом городе Европы.

b. Защитники «новой» Шартрской гипотезы

Не думаю, что могу сказать ещё что-нибудь значимое фанатичным приверженцам мнения, согласно которому расположенная в Шартре соборная школа имела в первой половине xıı века огромное значение и была весьма влиятельна, а потому мы можем обратиться к следующей группе критиков. Они согласны с тем, что роль, игравшаяся Шартрской школой, была не более важной, чем роли, исполнявшиеся в начале xıı столетия другими соборными школами Северной Франции, но заявляют, что выражение «Шартрская школа» всё ещё может быть с успехом использовано там, где речь идёт не только и не столько о географическом положении, сколько об образе мысли, заметно отличавшемся от всего, что было характерно для доминировавшей в Париже схоластики.

Согласно защитникам этой точки зрения, характерными чертами «шартрской» мысли (где бы не жили её сторонники) были, во-первых, убедительная пропаганда платонизма, а во-вторых, проистекавший отсюда гуманизм особого типа, предполагавший бóльшую гибкость ума и поэтичность, бóльшую склонность понимать Вселенную как единство, в котором гениальность рационального замысла сочетается с красотой, нежели тот, что был характерен для более строгой, упорядоченной рациональности парижских школ. Защитники этой позиции вполне согласны отказать располагавшейся в Шартре соборной школе в большинстве её притязаний при условии, что они смогут и дальше пользоваться традиционным термином, говоря об этом более поэтичном и исполненном фантазии гуманизме.

Первым адептом этого «делокализованного» понимания Шартрской школы был профессор Уэзерби (Wetherbee), писавший:

Следует понимать, что, говоря «шартрский», мы пользуемся этим термином для удобства, имея в виду как совокупность идей, а также развивавших их учёных и поэтов, так и конкретный институт, занимавший определённое место в пространстве и времени.82

Следует также (должен я добавить) понимать, что эта формула со словами «как идеи… так и время и место» выражает стремление примирить оба взгляда: «точно локализованная» Шартрская школа вполне способна держаться на плаву, ну и прекрасно; а если нет – так что ж! Для сохранения дорого сердцу защитников Шартра доктринального такелажа есть ещё более весомые причины: его можно использовать для оснастки множества судов, над которыми развевается шартрский флаг.

На первый взгляд отказ от «привязки» к топографии и сосредоточение на концепциях может показаться идеальным решением. Но, прежде чем с готовностью упасть во вновь распахнутые объятья, нам следует спросить себя, что же мы делаем. Во -первых, что за совокупность концепций здесь подразумевается? Уэзерби отвечает на этот вопрос так:

Философия Шартра начинается с поэзии и ею завершается: поэтическая интуиция – единственное, что может сочетать философию с теологией, языческих auctores и христианское вероучение, sapientia и eloquentia.83

Все это просто замечательно, но именно сочетанием философии с теологией (или языческих auctores с христианским вероучением) занимались все учёные мужи Парижа, равно как Реймса и Лана, и ни Тьерри Шартрский, ни какой бы то ни было иной магистр мысли не имели добиться этого с помощью «поэтической интуиции». О Тьерри мы будем подробнее говорить ниже, но прямо сейчас можно отметить: он считал, что, прибегнув к помощи платоновского Тимея, составил чрезвычайно аккуратный комментарий к первой главе Книги Бытия. И, как любой другой знаменитый магистр начала xıı века, он полагал, что изучение сочинений писателей языческой древности позволяет полнее понять всевозможные аспекты христианского вероучения.

Во всем этом нет ничего специфически «шартрского»: использование сочинений язычников для определения точного значения библейского стиха или слов кого-либо из Отцов Церкви было одним из важных методов схоластического богословия. Конечно, этот метод не был также и исключительно парижским достоянием, но именно в Париже огромное число интеллектуалов трудились вместе, и их союзы и взаимодействия дали сильнейший импульс и привели к расцвету этого способа интерпретации авторитетных богословских текстов. Если вынести за скобки тот факт, что любая система, элементами которой являются точные формулировки, доставляет эстетическое удовольствие, – ничего особенно поэтического в этом методе нет.

Здесь мы можем обратиться к ещё одному высказыванию Клибански, особенно уместному потому, что оно характеризует труд Тьерри Шартрского, являющегося, как я уже отмечал выше, важнейшей фигурой и для сторонников локализации Шартрской школы, и для защитников той «идеалистической» её версии, которую мы рассматриваем сейчас. Хотя до 1142 года Тьерри преподавал по большей части в Париже, неоспоримой истиной остаётся то, что он занимал пост канцлера Шартрского собора с 1142 по 1150 годы; и даже если он рассматривал эту должность как шанс отойти от преподавания, а не преподавать в самом сердце шартрского гуманизма, он сохранил бы своё влияние на любом месте. Согласившись со всем вышесказанным, мы должны, тем не менее, признать, что это не делает соборную школу Шартра столицей схоластической мысли и, равным образом, не даёт ни малейшего повода перестать считать «шартрский гуманизм» порождением романтизма xıx века. Хорошим примером такого романтизма являются слова Клибански о том, что представлялось ему целью Тьерри, заставившей последнего в поисках сведений о сотворении мира обратиться к Тимею:

И хотя его рассказ (о сотворении мира – Р. С.) может показаться наивным современным учёным, первая систематическая попытка вывести космологию из области чудесного и добиться для физики сравнительной независимости от богословия делает Тьерри выдающимся философом.84

Профессор Дронке, в свою очередь, с некоторым колебанием разделил это мнение, назвав (правда, не без оговорок) слова Клибански «кратким, но проницательным комментарием» и намериваясь подкрепить и развить их.85

И, наконец, профессор Уэзерби обощил:

Важной отличительной чертой шартрских гуманистов является то, что они отдавали разумному и научно обоснованному предпочтение перед освящёнными традицией авторитетами.86

И вот обновлённый и залитый светом Шартр стал образцом мировоззрения, которое можно назвать более поэтичным, или более рациональным, или менее зависимым от уз традиции и религиозных предрассудков. А если добавить, что шартрский гуманизм более не загнан в тесные географические рамки, то перед нами и в самом деле раскинулся целый мир.

Так что же можно сказать об этих пересмотренных аргументах в защиту «Шартрской школы»? Прежде всего то, что, вовсе не пытаясь создать научную концепцию сотворения мира, не связанную с богословием или представлениями об Откровении, Тьерри, как и любой его образованный современник, использовал учения писателей-язычников классической древности для того, чтобы пролить свет на библейские истины (а ни коим образом не проигнорировать их). Если я не ошибаюсь в том, что уже в 20-ых годах xıı века в Париже писавший комментарий к первой главе Книги Бытия Тьерри обращался к Тимею, то он применял (и, вне всякого сомнения, продолжал применять) хорошо разработанный метод использования плодов мирской учености для интерпретации Св. Писания и других авторитетных христианских текстов.87 Как и все прочие схоласты, Тьерри носит «оковы» истин веры потому, что считал догматы не оковами, а достоверными суждениями, благодаря разумным доводам, научным наблюдениям и наследию мудрецов прошлого становившимися не достовернее, но основательнее и полнее. Без сомнения, глубина и оригинальность некоторых наблюдений Тьерри поражает, но он всегда работал, не выходя за очерченные авторитетами границы, и его открытия – плод исследования авторитетных текстов (вне зависимости от того, были ли они авторитетными по причине боговдохновенности или древности и репутации их создателей) методами вербального анализа и последующего синтеза.

Этот метод совершенствовался во многих соборных школах, но более всего – в Париже, и именно его применение стало результатом главных интеллектуальных достижений xıı столетия. Добавив, что Париж был единственным местом, про которое известно, что Тьерри там преподавал, мы должны сказать, что утверждение, будто он в каком бы то ни было смысле является представителем особого образа мысли, характерного исключительно для шартрских интеллектуалов, представляется совершенно неубедительным. Обобщения, превращающие Тьерри в оппозиционера, не выдерживают критики. Все, что можно сказать об использовании им светской науки в качестве инструмента богословских штудий, может с тем же успехом быть сказано о любом из живших в тот же период известных парижских магистров. Все предпринимаемые ими научные исследования учитывали сказанное в Св. Писании и иных авторитетных источниках, и делавшиеся выводы не противоречили христианскому вероучению. Ни в одной соборной школе не нашлось бы магистра, который счёл бы, что религия ограничивает свободу разума, и основным предметом споров становились незначительные проблемы, возникавшие в процессе прояснения связей, существующих между естественным и сверхъестественным источниками истины, и гармонизации их отношений. В Париже и Лане, в Реймсе и Шартре дорогой ко всякой истине был метод сравнения и анализа авторитетных текстов, и созданных людьми, и боговдохновенных, и в Париже все эти дороги встречались.

В этом контексте используемое Клибански слово «чудесный» звучит слишком эмоционально: правильнее было бы сказать «сверхъестественный». Целью великих учёных того времени было дать, где это возможно, разумные объяснения божественному замыслу, искуплению и власти Провидения, охватив при этом все многообразные детали и подробности. Именно это и пытался сделать Тьерри, шедший по пятам Аделярда Батского и Уильяма Коншского, и именно это и было конечной целью всего схоластического проекта. Более того, интеллектуалы xıı столетия продолжали давнюю традицию комментариев к трудам Макробия и Марцианна Капеллы, опиравшихся, в свою очередь, на платоновского Тимея; авторы этих комментариев дополняли почерпнутыми из этих текстов данными скудные сведения, содержащиеся в первой главе Книги Бытия.

В области космологии, как она понималась Тьерри и другими учёными мужами этого периода, настоятельно требовалось согласовать два текста: первую главу Книги Бытия и ту часть Тимея, что уже давно была переведена на латынь. Результатом сочетания боговдохновенного текста с тем, что своим появлением был обязан человеческому разуму, стала блестящая возможность узнать о мире больше, ибо, хотя ещё в античную эпоху существовало несколько сочинений, посвящённых разбору сформулированных в Тимее положений, вплоть до открытия аристотелевской Физики сочинение Платона оставалось единственным рассказом о сотворении мира, никак не связанным с библейской традицией. Бóльшая часть Тимея и в самом деле была переведена на латынь, но до 1050 года мало кто изучал её. Со второй половины xı века число глосс и комментариев, место составления которых по большей части невозможно определить, возрастало, и они становились всё подробнее.88

Принято считать, что исчезновение Тимея из списка часто комментируемых текстов, было симптомом начавшегося во второй половине xıı века упадка шартрского гуманизма и вообще всякого «платонизма». Но у этого факта есть другие, более удачные объяснения. Во-первых, другие тексты, дававшие более подробную и точную информацию о Вселенной и её составных элементах, начали вытеснять диалог Платона; во-вторых, оказалось, что некоторые из положений Тимея (в частности, учение о мировой душе, anima mundi) невозможно примирить с догматами вероучения, и, следовательно, они могут быть неверны, и их нельзя применять. Эти два обстоятельства могли положить конец использованию любого текста, и потому Тимей вышел из обращения до тех пор, пока в xıv и xv веках новые увлечения и перспективы не возродили интерес к нему.

С этой точки зрения очевидно, что детальное изучение Тимея в период с 1050 по 1150 годы не было ни характерной чертой Шартрской школы или новшеством, ни альтернативой схоластической мысли, ни признаком более глубокого интереса к платонизму: Тимей был просто единственным доступным текстом, дававшим надежду на расширение почерпнутых из Книги Бытия сведений о сотворении мира. Именно поэтому в указанный период диалог читали и писали к нему комментарии, и позднее интерес к нему угас не потому, что интеллектуалы перестали быть «гуманистами», а потому, что по крайней мере одну из платоновских доктрин (учение о мировой душе) было невозможно примирить с христианским вероучением, а в переведённых в середине xıı столетия Меноне и Федоне таких неприемлемых положений оказалось ещё больше. Вот почему их почти не читали, и вот почему в университетах больше не переводили сочинения Платона, в то время как произведения Аристотеля к середине xııı века были отысканы, переведены и сделаны доступными для всех магистров и школяров.

И лишь в xv веке, когда систематическое учение стало казаться менее важным, нежели утонченность чувств, и когда центрами возрождения начали становиться дворы аристократов, а не университеты, впервые с xıı- xııı веков расцвело увлечение Платоном и платонизмом, вылившееся в самостоятельное движение.

Принимая во внимание те общие причины и принципы, что вызвали к жизни университеты и определили границы схоластической мысли, можно спросить, каковы теперь, когда мы отказываемся от привязки к определенному месту, те характерные черты, которые можно бы было ассоциировать скорее с Шартром, чем с Парижем или любым другим местом, где применялись схоластические методы исследования. Абсолютно неверно называть главную движущую силу великого интеллектуального предприятия, о котором мы ведем речь, платонической, или шартрской, да хотя бы и парижской (разве что мы имеем в виду то, что Париж обладал всеми ресурсами, которых не хватало большинству других городов).

Источником движущей силы развития схоластической мысли была становившаяся всё более настоятельной потребность во всеобъемлющем и как можно более детально разработанном учении о мире горнем и дольнем, которое позволило бы наставлять христиан Запада и упорядочить их жизнь. По мере того, как этот план становился грандиознее, и возрастала стоимость его проведения в жизнь, уникальная комбинация благоприятных обстоятельств привела к тому, что одну его часть начали реализовывать в Северной Франции, и, прежде всего, в Париже, в то время как вторую – на севере Италии, и, прежде всего, в Болонье. В следующих главах этой книги мы рассмотрим характерные черты этого грандиозного философского и административного процесса, но, что касается ярлыков «платонический» и «шартрский», их лучше будет торжественно похоронить вместе со всеми теми гипотезами, которые в свое время подстегнули интерес к исследованию ранее оказавшихся в небрежении страниц прошлого. Ведь, если этого не сделать, такие гипотезы лишь продолжат и далее быть источником недоразумений.

Но перед тем как закрыть вопрос, я должен кратко прокомментировать точку зрения одного из самых интересных и компетентных критиков воспроизведенной выше работы, Питера Дронке.89

c. Гипотеза Дронке

Дронке убеждён, что, хотя гипотезу Клервала-Пула можно по многим пунктам опровергнуть, все ещё наличествуют доказательства обоснованности объединения четырёх великих учёных, Тьерри, Гилберта Порретанского, Уильяма Коншского и Иоанна Солсберрийского, в рамках «Шартрской школы». Я полагаю, что их связи с Парижем гораздо достовернее, чем какие бы то ни было отношения с соборной школой Шартра, и что их труды лучше рассматривать именно в контексте процессов, разворачивавшихся в парижских школах. В конечном счёте, судить об этом следует по тому, в какой степени их произведения проясняют идеи, высказанные другими учёными первой половины xıı века. Встает вопрос: в каком контексте, парижских школ или Шартрской школы, мы с большей полнотой и ясностью поймём поставленные ими задачи и содержание их произведений в сравнении с задачами и содержанием сочинений других учёных того времени? Мне кажется (и я попытаюсь доказать это в следующих главах данной книги), что присутствие и преподавательская деятельность так называемых «шартрских магистров» в Париже не только документированы лучше, чем период их жизни в Шартре: именно «пропарижский» подход позволяет лучше понять интеллектуальную историю того времени в целом. В конечном счете, всё должно поверяться как раз этой способностью дать объяснение – только она важна по-настоящему. Произведения Гилберта Порретанского, Тьерри, Уильяма Коншского и Иоанна Солсберийского становятся понятнее при соотнесении с сочинениями таких их современников-парижан, как Абеляр, Гуго Сен-Викторский и Петр Ломбардский, их непосредственных предшественников: Ансельма Ланского и Гильома из Шампо, – а также учившихся в Париже в тот период Оттона Фрейзингенского, Уильяма Тирского, автора Metamorphosis Goliae, и загадочного Эверарда Ипрского; или, быть может, их проще понять в контексте трудов шартрских интеллектуалов? Если так, то с кем и на каком основании сравнивать?

Где бы не преподавали магистры, очевидно, что, даже если они сходным образом обрабатывали одни и те же материалы, у каждого из них были свои особые склонности и предпочтения. Но все преподаватели и студенты, о которых мы ведем речь, одинаково представляли себе содержание и обоснование всей совокупности знаний, и, вообще говоря, все они стремились к увеличению и усложнению этой совокупности, используя при этом одни и те же методы анализа и систематизации. Дронке вносит весомый вклад в наше понимание интеллектуальной жизни того периода, и то же самое можно сказать о работах Эдуарда Жоно (Jeauneau), более прочих сделавшего для осмысления сочинений Тьерри и Уильяма Коншского.90 Но я не согласен с тем, что их заслуги должны заставить меня отказаться от сделанных выводов, которые найдут ещё больше подтверждений, когда мы обратимся к изучению наследия всех вышеназванных учёных мужей и их современников-парижан.

❧❧❧

Примечания:

35

Текст этой главы с незначительными исправлениями воспроизводит тот, что был опубликован в 1970 году в сборнике Medieval Humanism and other studies (pp. 29-60), но я расширил примечания, введя в них ссылки на более широкие темы, которые будут обсуждаться в этом и следующем томах данного исследования.
[Назад]

36

Merlet, L. Letters d’Ives de Chartres et d’autres personages de son temps в BEC. 1855, 4th ser., I, 443-71.
[Назад]

37

C. Schaarschmidt, Johannes Saresberiensis, 1862, pp. 14-23.
[Назад]

38

…constituaient une véritable académie; leur organisation persévère et se développe. La valeur de leurs chanceliers et de leurs écolâtres, don’t la suite se continue avec une gloire ininterrompue, l’importance et l’éclat de leurs doctrines théologiques ou philosophiques, en font des écoles à part, ayant leur cachet et leur individualité particulière.
[Назад]

39

malheureusement ne tardera pas à exercer sur les écoliers chartrains une irrésistible attraction.
[Назад]

40

ne pouvaient manquer d’élèves.
[Назад]

41

une veritable colonie.
[Назад]

42

Упомянутые выше имена и подробности могут быть найдены здесь: A. Clerval, Les Écoles de Chartes au Moyen-Âge du x au xvı siècle, Paris, 1895.
[Назад]

43

‘The Masters of the Schools at Paris and Chartres in John Salisbury’s time’, EHR, 1920, xxxv; переиздание: R. L. Poole, Studies in Chronology and History, 1934, 223-47.
[Назад]

44

Les Écoles de Chartes au Moyen-Âge, pp. 158-62. Р. Л. Пул суммирует доказательства в работе Studies in Chronology and History, pp. 228-35.
[Назад]

45

J. M. Parent, La doctrine de la Création ans l’école de Chartres, 1938.
[Назад]

46

Некоторые из самых значимых работ упомянуты ниже, на стр. 81-5, при обсуждении сочинений магистров, жизнь которых, как считают, была связана с Шартрской школой.
[Назад]

47

Я ошибся, говоря, что Париж – это единственное место, о котором известно, что Гилберт там преподавал. Читатель найдет доказательства ниже, p. 227, и сам может судить, насколько менее убедительной они делают данную работу. Стоит обратить внимание и на перечень магистров (начиная Ансельмом Ланским и заканчивая Петром Ломбардским), в котором Гилберт назван primum scholasticus Parisiensis, deinde episcopus Pictaviensis (Häring, 1966, p. 209).
[Назад]

48

Metalogicon, II, 10, ed. C.C.J. Webb, 1929, p. 82. (Прим. пер.: Эта глава Металогикона переведена на русский. См. Неретина С. С. (ред.) Антология средневековой мысли (Теология и философия европейского Средневековья). В 2 т., т. 1. СПб., 2008. С. 497 и след.)
[Назад]

49

Самый важный из относящихся к учительской карьере Бернарда в Шартре документ опубликован в: R. Merlet, A. Clerval, Un manuscript chartrain du xıe siecle, 1893, pp. 195-6. Это текст клятвы, принесённой канониками Шартра (включая Bernardus scolae magister) где-то между 4 ноября 1119 года и 1124 годом, скорее всего, ближе к первой дате. В 1124 году он выступает в качестве канцлера при заключении соглашения между монахами шартрского монастыря св. Петра и монахами же Ножена (Cartulaire de St. Denis de Nogent-le-Rotrou, ed. Ch. Métais, 1895, pp. 240-3). О приписываемом ему комментарии к Тимею см. ниже, p. 81, n. 29. Два года спустя в грамоте от 27 ноября 1126 года в роли канцлера выступает Гилберт (Порретанский), хотя в другой грамоте от того же дня он назван просто canonicus (Cartulaire de l'abbaye de S. Père de Chartres, ed. M. Guérard, 1840, pp. 263, 267). О более поздних грамотах, где упоминается имя Гилберта, см. ниже, p. 91; а также на pp. 221-3, 227, 232 о том, что преподавательской деятельностью Гилберт занимался, как правило, в Париже. См. также гравюру 3.
[Назад]

50

Gesta Frederici Imperatoris, I, 49, ed. G. Waitz, Scriptores in usum scholarum, 1912, p. 68. – Р. С.

В моём издании Деяний это сообщение находится в I, 50 – прим. пер.
[Назад]

51

Metalogicon, ed. Webb, pp. 17, 29, 53-81, 93, 94, 124, 136, 205-6 (о Бернарде); рр. 16, 80, 191 (о Тьерри).
[Назад]

52

Theologia Christiana, PL, 178, 1286.
[Назад]

53

Les écoles de Chartres, p. 160, Клервал цитирует две грамоты 1119-1124 годов, свидетелем подписания которых был канцлер Бернард, ‘tandis que son frère Thierry, dans les mêmes pièces, s’attribue le titre de magister scolae’. Однако имени Тьерри на упомянутых Клервалом грамотах не стоит. Далее (р. 170) Клервал говорит, что когда Абеляр называет Тьерри quidam scolarum magister (Hist. calamitatum, PL, 178, 150), то из контекста следует, что учил Тьерри в Шартре. Но, насколько я могу судить, ничего такого из контекста не следует. Однако тут мне следует добавить, что хотя и складывается впечатление, что преподавал Тьерри исключительно в Париже, есть доказательство того факта, что, преподавая в Париже, он одновременно, в 30-х годах xıı века, был архидиаконом Дрё (принадлежавшим Шартрской епархии), а потому должен был быть каноником Шартрского собора. Итак, и он, и Гилберт Порретанский преподавали в Париже, будучи в то же время членами капитула Шартрского собора. (Основной причиной идентифицировать магистра Тьерри с тем Тьерри, архидиаконом Дрё, имя которого фигурирует в списке свидетелей на грамотах, является тот факт, что в шартрском некрологе он назвал ‘cancellarius et archidiaconus’. См. Häring, 1974, p. 272.)
[Назад]

54

Процитировав грамоты, на которых среди имен свидетелей стоит имя Гилберта, каноника и канцлера Шартрского собора, Клервал продолжает: ‘C’est alors (1124-1137) qu’il enseigna avec la collaboration sans doute de Thierry, et qu’il eut pour disciples; Rotrou, Jordan Fantosme, Jean Beleth et Nicolas d’Amiens’ (Les écoles de Chartres, pp. 164-5). Доводом в пользу этого утверждения является гравюра 3. Вне всякого сомнения, она свидетельствует о славе Гилберта-учителя, но имена его учеников связаны с Парижем.
[Назад]

55

Merlet, BEC, 1855, pp. 461-2; Poole, Illustrations of Medieval Thought and Learning, p. 134 n.; Clerval, p. 164.
[Назад]

56

Explicit Glosatura magistri Giliberti Porretani super Psalterium quam ipse recitavit coram suo magistro Anselmo causa emendationis. Balliol College, Oxford, MS 36, f. 145v. Описание см. R. A. B. Mynors, Catalogue of the Manuscripts of Balliol College, Oxford, 1963, p. 26.
[Назад]

57

Metalogicon, I, 5; I, 24; ed. C.C.J. Webb, pp. 16-17, 57.
[Назад]

58

Ibid., II, 10; pp. 77-82. Также см. ниже, pp. 217, 220-2.
[Назад]

59

См. Schaarschmidt, Johannes Saresberiensis, 1862, pp. 14-22, где рассматриваются высказанные ранее мнения, и предлагается новое решение задачи о местопребывании Иоанна Солсберийского с 1138 по 1141 годы.
[Назад]

60

В русском переводе соответствующей главы Металогикона – Теодорик. – прим. пер.
[Назад]

61

См. ниже, pp. 217-21, где подробнее обсуждается, где Иоанн Солсберийский провел годы учебы.
[Назад]

62

Прояснение вопроса о причинах превосходства Парижа и Болоньи над другими «научными центрами» см. ниже, pp. 200-2, 313-316.
[Назад]

63

Перечень парижских магистров см. ниже, рр. 232-3.
[Назад]

64

Об этом процессе, имевшем место, как я сейчас считаю, позднее, см. ниже, 8 и 9 главы.
[Назад]

65

Содержание этого собрания текстов впервые был проанализировано Клервалом, Les écoles de Chartres, pp. 220-48. Пролог опубликован Э. Жано (Jeauneau) в Medieval Studies, 1954, xvi, 171-5. Анализ содержания книги и её места в интеллектуальной истории см. G. R. Evans, 'The uncompleted Heptateuch of Thierry of Chartres’, History of Universities, 3, 1983, 1-13.
[Назад]

66

Я оставил этот фрагмент статьи таким, каким он был опубликован в 1970 году потому, что, хотя многое еще следует сказать об этих учёных мужах (и кое-что будет ещё сказано в следующем томе исследования), на следующих нескольких страницах даётся, по крайней мере, конспект доводов в защиту той точки зрения, что в их трудах не было ничего специфически «шартрского».
[Назад]

67

См. ниже, p. 216.
[Назад]

68

Последний вклад в сокровищницу наших знаний о магистре Бернарде сделан П. Э. Даттоном (Dutton) в книге Bernard of Chartres: Glosae super Platonem (Pontifical Institute, Toronto, 1991), в которую он поместил подготовленные им к печати и ранее не публиковавшиеся глоссы к Тимею, приписываемые Бернарду. Разумеется, это очень интересная книга, дающая новые доказательства того, сколь пристальный интерес вызывал в начале xıı века этот текст. Но что касается атрибуции его Бернарду, следует отметить, что авторство опубликованного Даттоном комментария не установлено, и если его атрибуция верна, то странно, что Уильям Коншский, величайший из учеников Бернарда, не обращался к нему при написании собственного комментария к Тимею. Более того, что касается предположения, будто автор этих глосс был новатором, нужно сказать: есть доказательство того факта, что оживление интереса к Тимею в соборных школах xı столетия привело к появлению глосс магистра Манегольда, преподававшего в Париже где-то между 1060 и 1090 годами. Рукопись с этими глоссами (хотя ныне они и утрачены) в xıv веке хранилась в Петерборо. (Manitius, iii, p. 179 и G.Becker, Catalogi Bibliothecarum Antiqui, Bonn, 1885, p. 219.) Короче, сколь бы истинной не была атрибуция названного комментария Бернарду, в интересе к этому тексту не было ничего особенно «шартрского», да и магистра Бернарда нельзя назвать новатором. Более подробный разбор этой проблемы см. Southern, 1979, pp. 8-15.
[Назад]

69

Сейчас будет достаточным упомянуть следующие публикации, дающие представление о разносторонности интересов Уильяма Коншского: глоссы к Тимею (ed. E.Jeauneau, 1965), глоссы к Утешению Философией Боэция (ed. J. M. Parent, в La doctrine de la Création dans l’école de Chartres, 1937, 124-36), глоссы к Присциану (ed. E. Jeauneau, в RTAM, 1960, xxvii, 212-47; I. Rosier, Cahiers, Copenhagen, 1993, lxiii, pp. 115-44), глоссы к Макробию (E. Jeauneau, ‘Glosses de Guillaume de Conches sur Macrobe: note sur les manuscrits’, ADHL, 1960, xxvii, 17-28). См. также ниже, pp. 215-20.
[Назад]

70

Об этом см. Southern, 1970, pp. ix-x, и plates IV-VIII с рисунками и чертежами из монастырей Торни, Петерборо и Ворчестер, датирующимися примерно 1100-1130 гг.
[Назад]

71

Статистические сведения почерпнуты в A.Vernet, ‘Un remaniement de la Philosophia de Guillaume de Conches’, Scriptorium, 1947, I, 252-9. Доказательство того, что в 1165 году сочинение попало в Константинополь см. Paschalis Romanus, Liber thesauri occulti, ed. S. Collin-Roset, ADHL, 1963, xxx, 111-98.
[Назад]

72

Комментарии Тьерри, его лекции и глоссы на Книгу Бытия и трактат Боэция De Trinitate см. N. Häring, ADHL, 1955, xxii, 137-216; 1956, xxiii, 257-325; 1958, xxv, 113-226; 1960, xxvii, 65-136. Некоторые из глосс на De Inventione Цицерона, а также интересное предисловие к ним см. W. H. D. Suringer, Hist. critica scholasticorum latinorum, 1834, I, 213-53; дополнительные фрагменты см. M. Dickey, ‘Some commentaries on the De Inventione’, MARS, 1968, vi, 1-41.
[Назад]

73

См. V. Cousin, Ouvrages inédits d’Abelard, p. 417. Р. Л. Пул обсуждает эту историю в Illustrations of the History of Medieval Thought and Learning, p. 363; см. также Clerval, p. 192.
[Назад]

74

Посвящение De Mundi Universitate Бернарда Сильвестра Тьерри см. издание Петера Дронке (Dronke) (под заглавием Cosmographia), 1978, p. 96; посвящение Тьерри перевода Планисферы Птолемея, выполненного Гербертом Каринтийским, см. Clerval, Enseignement des ars libéraux à Paris et à Chartres… d’après l’Eptateuchon de Thierry, 1889.
[Назад]

75

Дальнейшие доказательства тому на pp. 217-20, 232.
[Назад]

76

См. Häring, 1974, pp. 268-329.
[Назад]

77

См. ниже, p. 227.
[Назад]

78

Картулярии, в которые входили копии заверенных Гвидо грамот, перечислены Хэрингом (Häring, 1974, p. 74), однако он не упоминает о разнообразии формулировок, описывающих положение Гвидо.
[Назад]

79

Доказательства см. выше, p. 71, n. 15.
[Назад]

80

R. Klibansky, 1961, p. 9.
[Назад]

81

В своей работе 1992 года (pp. xxvi-liv) я проанализировал обстоятельства и побудительные мотивы, приведшие к знакомству Запада с греко-арабской мыслью. Единственное, что связывает с этой традицией Шартр – письмо Германа Каринтийского, пославшего Тьерри (в то время – канцлеру Шартрского собора) свой перевод Планисферы Птолемея. О значении этого факта см. выше, p. 85 и n. 36.
[Назад]

82

Wetherbee, 1972, p. xii.
[Назад]

83

Ibid., p. 4, и еще много слов в том же роде, pp. 18-19, 24, 29.
[Назад]

84

Klibansky, 1961, p. 7.
[Назад]

85

Dronke, 1969, p. 117.
[Назад]

86

Wetherbee, 1972, p. 4.
[Назад]

87

Об этом аспекте библейской экзегезы см. ниже, p. 210.
[Назад]

88

То, какова была роль диалога Тимей на Западе в период с 1050 по 1150 годы, резюмировано в моей работе 1979 года, pp. 8-15. К сказанному там следует добавить упоминание о глоссе к Тимею, в работе 1991 года приписанной П. Э. Даттоном (Dutton) Бернарду Шартрскому. Об этом см. выше, p. 81, n. 29. Обзор сохранившихся манускриптов см. в работе Маргарет Гибсон (Gibson), ‘The Study of Timaeus in the eleventh and twelfth centuries’, Pensamiento, 25, 1969, pp. 183-94.
[Назад]

89

См. P. Dronke, ‘New Approaches to the School of Chartres’, Anuario de studious medievales, 6, Barcelona, 1969, 117-40.
[Назад]

90

Большинство статей Жоно собрано под одной обложкой: Lectio philosophorum: recherches sur l’école de Charters, Amsterdam, 1973. Несмотря на то, что их автор прибегает к ярлыку «шартрский», он внёс огромный вклад в изучение истории схоластики.
[Назад]

Rambler's Top100
Сайт создан в системе uCoz